Бунин И. А.: О Чехове
Часть первая. Глава V

V

Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал:

- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов. 

* * *

Теперь он выделился. Но, думается, и до сих пор не понят, как следует: слишком своеобразный, сложный был человек. 

* * *

- На одного умного полагается 1000 глупых, на одно умное слово приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает. (Из записной книжки Чехова).

"Мужиков", далеко не лучшей его вещи, большая публика охотно читала его; но для нее он был только занятный рассказчик, автор "Винта", "Жалобной книги"... Люди "идейные" интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрели, - помню, как некоторые из них искренно хохотали надо мной, юнцом, когда я осмеливался сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такие, которые говорили, что и читать-то никогда не станут человека, начавшего писать под именем Чехонте: "Нельзя представить себе, говорили они, чтобы Толстой или Тургенев решились заменить свое имя такой пошлой кличкой".

Настоящая слава пришла к нему только с постановкой его пьес в Художественном театре. И, должно быть, это было для него не менее обидно, чем то, что только после "Мужиков" заговорили о нем: ведь и пьесы его далеко не лучшее из написанного им, а кроме того, это ведь значило, что внимание к нему привлек театр, то, что тысячу раз повторялось его имя на афишах, что запомнились: "22 несчастья", "глубокоуважаемый шкап", "человека забыли"... 

* * *

Долго иначе не называли его, как "хмурым" писателем, "певцом сумеречных настроений", "больным талантом", человеком, смотрящим на все безнадежно и равнодушно.

Теперь гнут палку в другую сторону. "Чеховская нежность, грусть, теплота", "чеховская любовь к человеку"... Воображаю, что чувствовал бы он сам, читая про свою "нежность"! Еще более были бы противны ему "теплота", "грусть".

Говоря о нем, даже талантливые люди берут неверный тон. Например, Елпатьевский: "встречал у Чехова людей добрых и мягких, нетребовательных и неповелительных, и его влекло к таким людям... Его всегда влекли к себе тихие долины с их мглой, туманными мечтами и тихими слезами..."

Короленко характеризует его талант такими жалкими словами, как "простота" и "задушевность", приписывает ему "печаль о призраках". 

* * *

В 1948 году я публично читал в Париже мои литературные воспоминания и, оговорившись, что считаю Чехова одним из самых замечательных русских писателей, позволил себе сказать, что не люблю его пьес, что они, по-моему, все очень плохи и что ему не следовало бы писать пьесы из дворянского быта, которого он не знал. Это вызвало во многих негодование против меня, обиды. Е. Д. Кускова написала по поводу этих воспоминаний два больших, фельетона в "Новом русском слове". "В Женеве, - писала она, - и старики, и молодые обиделись на Бунина за Чехова, за Бальмонта, за Горького... Этих писателей любят и сейчас, Чеховым зачитываются, хотя, казалось бы, эта старая, унылая Русь с ее нытиками ушла в прошлое..." Вот это было уже подлинное оскорбление Чехова - низводить его до бытописателя "старой, унылой Руси". Вот на Е. Д. Кускову следовало бы оскорбиться весьма основательно, а женевским "старикам" не мешало бы помнить, что Горький называл их, русских интеллигентов, со свойственной ему гадкой грубостью, "чуланом с тухлой провизией". Следовало бы обидеться и на знаменитую артистку Ермолову. Среди ее опубликованных писем есть между прочим такое письмо к ее другу, ялтинскому доктору Середину: "Вы спрашиваете, отчего мне не нравится повесть Чехову "В овраге"? Но потому, что чеховщина есть для меня символ беспросветной тьмы, всевозможных болезней и печали". Зато Горького считала "милой, светлой личностью" и просила Середина: "Вы с Горьким близки, не давайте ему сбиваться с этой светлой нотки, которая так сильно звучит в его произведениях..." Читаешь и глазам своим не веришь! "В овраге" - одно из самых прекрасных во всех отношениях созданий русской литературы, но для Ермоловой это "чеховщина - символ беспросветной тьмы", зато Горький - "милая светлая личность", у него, написавшего великое множество нарочито грязных, злобных, мрачных вещей, "сильно" звучала, оказывается, "светлая нотка"! 

* * *

Одна из самых лучших, статей о нем принадлежит Шестову, который называет его беспощадным талантом. ("Творчество из ничего", Петербург, 1908).

Вот выдержки из нее:

"Молодой Чехов весел, беззаботен и, пожалуй, даже похож на порхающую птичку... но с 1888-1889 годов, когда ему было 28-29 лет, появились две вещи: "Скучная история" и "Иванов".

..."Мы никогда не узнаем, что произошло с Чеховым за то время, которое протекло между окончанием "Степи" (1888 г.) и появлением первой драмы "Иванов" и "Скучной истории".

..."Иванов сравнивает себя с надорвавшимся рабочим".

Шестов думает, что Чехов тоже надорвался и "не от тяжелой большой работы, не великий, непосильный подвиг сломил его, а так пустой незначительный случай сломил его... и нет прежнего Чехова, веселого и радостного, а есть угрюмый, хмурый человек". 

* * *

Далее Шестов пишет: ..."у разбитого человека обыкновенно отнимается все, кроме способности сознавать и чувствовать свое положение. Если угодно, мыслительные способности утончаются, обостряются, вырастают до колоссальных размеров..."

"Чехов был певцам безнадежности. Упорно, уныло, однообразно в течение всей почти 25-летней литературной деятельности только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды. В этом, на мой взгляд, сущность его Творчества". 

* * *

..."то, что делал Чехов, на обыкновенном языке называется преступлением и подлежит суровейшей каре. Но, как казнить талантливого человека? Даже у Михайловского... не поднялась рука на Чехова. Он предостерегал читателя, указывая на "недобрые огоньки", но дальше он не шел: огромный талант Чехова подкупил риторически строгого критика".

..."Молодое поколение ценило в Чехове талант, огромный талант, и ясно было, что оно от него не отречется... и Чехов стал одним из любимейших русских писателей".

"убивателя"? - спрошу я. 

* * *

..."посмотрите его за работой, - пишет Шестов. - Он постоянно точно в засаде сидит, высматривает и подстерегает человеческие надежды... Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее, переберите все слова, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. И сам Чехов на наших глазах блекнул, вянул и умирал - не умирало в нем только его удивительное искусство... Более того, в этом искусстве он постоянно совершенствовался и дошел до виртуозности, до которой не доходил никто из его соперников в европейской литературе".

"Чехов был кладокопателем, волхвом, кудесником, заклинателем. Этим объясняется его исключительное пристрастие к смерти, разложению, гниению, к безнадежности".

..."Единственная философия, с которой серьезно считался и потому серьезно боролся Чехов - был позитивистический материализм".

..."настоящий, единственный герой Чехова - безнадежный человек..."

..."У него нет ничего, он все должен создать сам. И вот "творчество из ничего". 

* * *

Бердяев определяет "Творчество из ничего" в своей книге "Самопознание" так:

"В "Смысле творчества", - пишет он, - я уже выразил основную для меня мысль, что творчество есть творчество из ничего, т. е. из свободы. Критики приписывали мне нелепую мысль, что творчество человека не нуждается в материи, в материалах мира. Творческий акт нуждается в материи, он не может обойтись без мировой реальности, он совершается не в пустоте, не в безвоздушном пространстве. Но творческий акт человека не может целиком определяться материалом, который дает мир, в нем есть новизна, не детерминированная извне миром. Это и есть тот элемент свободы, который привходит во всякий подлинный творческий акт. В этом тайна творчества. В этом смысле творчество есть творчество из ничего. Это лишь значит, что оно не определяется целиком из мира, оно есть также эманация свободы, не определяемой ничем извне. Без этого творчество было бы лишь перераспределением элементов данного мира и возникновение новизны было бы призрачным." 

* * *

Шестов считает, что в творчестве своем Чехов находился под влиянием Толстого... Без "Ивана Ильича" не было бы и "Скучной истории".

Не знаю... 

* * *

"У Толстого, - справедливо пишет Шестов, - тоже не очень ценившего философские системы, нет такого резко выраженного отвращения к идеям, мировоззрениям, как у Чехова..."

..."Под конец он совершенно эмансипируется от всякого рода идей и даже теряет представление о связи жизненных событий. В этом самая значительная и оригинальная черта его творчества".

"Чайке"... "основой действия не логическое развитие страстей, а голый демонстративно ничем не прикрытый случай".

Он даже находит, что "читая драму, кажется, что перед тобой номер газеты с бесконечным рядом "faits divers", "... во всем и везде царит самодержавный случай, на этот раз дерзко бросающий вызов всем мировоззрением. В этом наибольшая оригинальность Чехова, источник его мучительнейших переживаний..." 

* * *

Шестов думает, что "у Чехова был момент, когда он решился во что бы то ни стало покинуть занятую им позицию и вернуться назад. Плодом такого решения была "Палата No 6" (1892)".

Одно из самых замечательных произведений Чехова, - замечу я. 

* * *

И далее Шестов пишет: "Чехов хотел уступить и уступил. Он почувствовал невыносимость безнадежности, невозможность творчества из ничего.

"беспощадный талант".

Кой на что я возражу ему. 

* * *

По новому, подошел к Чехову и М. Курдюмов ("Сердце смятенное", о творчестве А. П. Чехова, 1934 г.), указавший на религиозность в подсознании Чехова.

"Твердо установилась не только у нас, - пишет Курдюмов, - но и на западе традиция искать ключа к постижению русской стихии исключительно у Достоевского. Достоевский и "âme slave", для интересующегося сложными русскими вопросами западного человека, - несомненно синонимы".

"Чехова у нас просто не дочитали до конца", - пишет Курдюмов. 

* * *

"О Чехове без преувеличения можно сказать, что он - один из самых свободных художников в русской литературе. А по значению поставленных им вопросов, по его проникновению в глубину русской души с ее мучительными поисками высшего смысла жизни и высшей правды, Чехов превосходит и гениального бытописателя русских типов Гончарова..."

Чехов не любил Гончарова и серьезно раскритиковал Обломова в письме к Суворину, замечу я. 

* * *

"Мировоззрение Чехова-человека, близко связывало его с его эпохой, с торжествовавшим тогда рационализмом и позитивизмом. Но он не принял их до конца, не мог на них успокоиться".

"Чехов и своей личностью, и духовным состоянием своих героев из среды русской интеллигенции уже знаменует кризис русского рационализма, как господствующего направления, еще довольно задолго до того момента, когда этот кризис наступил для значительного большинства уже с несомненной очевидностью. Чехов сумел ощутить его первые трещины. Есть все основания думать, что он носил их в самом себе, но появились они в нем, надо предполагать, со стороны его творческой интуиции... Иногда прорывалась она наружу и в его откровенных беседах". 

* * *

Курдюмов правильно пишет:

"И никогда ни в чем он не скрывал того, что человеческая скорбь ему всегда была несравненно дороже, важнее, интереснее "гражданской скорби". 

* * *

И далее тоже верно:

..."И не только нашей молодежи, но и нам самим сейчас трудно представить, до какой степени русский писатель времен Чехова был стеснен и подавлен нашим интеллигентным обществом, которое навязывало ему свои вкусы, оценки, свои злобы дня. И чем талантливее был автор, тем настойчивее все это ему навязывалось, тем решительнее от него требовали, чтобы он эти определенные лозунги провозглашал..." 

* * *

"Чехова недооценила его эпоха..."

"Чехов, внимательно читаемый теперь после кровавой русской катастрофы, не только не кажется изжитым до конца, но становится гораздо ближе, во многом понятнее и неизмеримо значительнее, чем прежде". 

* * *

Курдюмов характеризует Чехова, как очень скромного человека, я с этим не согласен. Он знал себе цену, но этого не показывал. Не согласен, что он очень скрытен. А его письма к Суворину? В них он очень откровенен. Скрытный человек со всеми скрытен. Чехов не болтлив, и он должен был очень любить человека, чтобы говорить ему о своем. 

* * *

"В то время как крикливо прославленный современник Чехова, Максим Горький, победно восклицал: "человек... это звучит гордо!", Чехов всем своим творчеством как бы говорил: "человек - это звучит трагически. Это звучит страшно и жалостно до слез".

..."для Чехова всегда на первом плане стояла личность, стояла данная индивидуальность, та единственная и неповторимая живая душа, которая по словам Евангелия, стоит дороже целого мира". 

* * *

"Жизнь всякого человека, не утонувшего в пошлом самодовольстве, трагична".

..."достаточно заглянуть в любую душу, чтобы проникнуться острой жалостью к ней".

..."Чтобы чувствовать трагедию, совершенно не нужно создавать трагических героев в духе Шекспира, ибо человеческая жизнь сама по себе уже есть трагедия, и одиночество человеческой души трагично".

Это чувствовал и отец Чехова, Павел Егорович, - заказав себе печатку с девизом: "одинокому везде пустыня"... - добавлю я, - эту печатку Чехов многие годы носил, ею же он и запечатывал письма к Авиловой. 

* * *

"Печаль Чехова и его героев - печаль библейского Екклезиаста, - самой печальной книги в мире: "Что пользы человеку от всех трудов его, которыми он трудится под солнцем?"... "не может человек пересказать всего; не насытится око зрением; не наполнится ухо слушанием. Что было, то будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем". "Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после". 

* * *

"Его талант в самом большом и серьезном не вызывал энтузиазма у читателей, потому что Чехов по своему мироощущению оказывался стоящим одиноко в современной толпе".

Курдюмов пишет: "Для Липы и ее матери Прасковьи ("В овраге"), для Ольги ("Мужики"), для послушника Иеромонаха ("Святой ночью"), для старого священника о. Христофора ("Степь") и молодого дьякона ("Дуэль"), для студента духовной академии ("Студент") и других людей религиозного склада нет бессмыслицы в самом как будто бессмысленном, нет ужаса и безвыходности в наиболее ужасном".

"В овраге" - одно из самых замечательных произведений не только Чехова, но во всей всемирной литературе, - говорю я. 

* * *

"Три сестры", "Дядя Ваня", "Вишневый сад" лучшими пьесами Чехова. Я не согласен: лучшая "Чайка", единственная. Но все же я неправильно писал о его пьесах. Прав Курдюмов, когда говорит, что "главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, - беспощадно уходящее время". 

* * *

"Чехов подводит человеческую мысль и человеческое сердце к тоскливой мысли о неразрешимом. Для него проблема неразрешимого гораздо важнее всего остального на свете - важнее "прогресса", "блага человеческого и всех достижений". 

* * *

Во второй половине марта 1891 года Чехов с Сувориным были в Венеции и там встретились с Мережковскими.

"... Мы жили там уже две недели, когда раз Мережковский, увидев в цветном сумраке Св. Марка сутулую спину высокого старика в коричневой крылатке, сказал:

"-- А ведь это Суворин! Другой, что с ним - Чехов. Он нас познакомит с Сувориным. Буренину я бы не подал руки, а Суворин, хоть и того же поля ягода, но на вкус иная. Любопытный человек, во всяком случае.

"Чехова мы оба считали самым талантливым из молодых беллетристов. Мережковский даже недавно написал о нем статью в "Сев. вестнике". И, однако, меня Чехов мало интересовал... писанья Чехова казались мне какими-то жидкими.

"... Чехов, мне, по крайней мере, - казался без лет".

"... и при каждой встрече - он был тот же, не старше и не моложе чем тогда, в Венеции. Впечатление упорное, яркое; оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять нет возможности, если не понять основы его существа.

"Эта основа - статичность.

"В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один, если это дар, был дар не двигаться во времени".

 

* * *

"Всякая личность (в философском понятии), - пишет Гиппиус, - ограниченность. Но у личности в движении - границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз на всегда определенны. Что внутри есть - то есть; чего нет - того и не будет. Ко всякому движению он относится как к чему-то внешнему и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и связывать в узлы. Чехов не знал узлов. И был таким, каким был - сразу. Не возрастая - естественно был он чужд "возрасту". Родился сорокалетним (? И. Б.) и умер сорокалетним, как бы в собственном зените". 

* * *

Гиппиус далее уверяет, что С. Андреевский сказал про Чехова:

"Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента".

"да именно - момента". Времени у Чехова нет, а "момент" очень есть.

Это Чехов родился сорокалетним! Это у Чехова не было возраста?

Чехов гимназист, Чехов студент и сотрудник юмористических журналов, Чехов врач во второй половине восьмидесятых годов, Чехов в первой половине девяностых годов, в год Сахалина, и затем во второй и наконец в начале двадцатого века, да это шесть разных Чеховых!!

 

* * *

И каким он был тонким поэтом!

"В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело море внизу и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве и полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенной и очарованной в виду этой сказочной обстановки - моря, гор, облаков, широкого неба, - Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.

Подошел какой-то человек, - должно быть, сторож, - посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.

- Да. Пора домой.

Они вернулись в город".

"Дама с собачкой"). 

* * *

"... Кладбище обозначалось вдали темной полосой, как лес или большой сад. Показалась ограда из белого камня, ворота... При лунном свете на воротах можно было прочесть: "Грядет час в онь же..." Старцев вошел в калитку и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлее чем в поле; листья кленов, похожие на лапы, резко выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и надписи на памятниках были ясны. На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, непохожий ни на что другое - мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядающих цветов вместе с осенним запахом листьев веет прощением, печалью и покоем.

Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда в церкви стали бить часы, и он вообразил..., что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние".

1893-5 ("Ионыч"). 

* * *

"В саду было тихо, прохладно, и темные, покойные тени лежали на земле. Слышно было, как где-то далеко, должно быть за городом, кричали лягушки. Чувствовался май, милый май! Дышалось глубоко и хотелось думать, что не здесь, а где-то под небом, над деревьями далеко за городом, в полях и лесах развернулась теперь своя весенняя жизнь, таинственная, прекрасная, богатая и святая, недоступная пониманию слабого, грешного человека. И хотелось плакать".

"Невеста"). 

* * *

И как Гиппиус ошиблась: у Чехова не только был "момент", но есть и "время". До сих пор его читают и перечитывают, как настоящего поэта. 

* * *

Далее она пишет: "слово "нормальный" - точно для Чехова придумано. У него и наружность "нормальная", по нем, по моменту нормальная. Нормальный, провинциальный доктор, с нормальной степенью образования, соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему - писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе - и грубоватые манеры, что тоже было нормально".

Грубоватых манер я у Чехова никогда не наблюдал, впрочем, я в ту пору с ним не был знаком, значит, и в этом отношении он изменился. 

* * *

"Даже болезнь его была какая-то "нормальная", - пишет Гиппиус, - и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке "священной" эпилепсии, опрокинув дорогую вазу". "Или - как Гоголь постился бы десять дней, сжег "Чайку", "Вишневый сад", "Трех сестер", и лишь потом умер".

более чем странно, говоря мягко.

Разве при его состоянии здоровья нормально было предпринимать путешествие на Сахалин? Разве нормально было так легкомысленно относиться к своему кровохарканью, как он относился с 1884 года, а в 1897 году, несмотря на болезнь, поехал в Москву, чтобы повидаться с Л. А. Авиловой?..

Гиппиус уверяет, что Чехов "нормально" ухаживал за женщиной, если она ему нравится.

была два раза при смерти в течение 3-х лет брачной жизни, - а его вечное стремление куда-то ехать при его болезни. Даже во время Японской войны на Дальний Восток и не корреспондентом, а врачом! 

* * *

Далее:

"Чехов уже по одной цельности своей, - человек замечательный. Он, конечно, близок и нужен душам, тяготеющим к "норме", и к статике, но бессловесным".

Гиппиус выражает недоумение: "Впрочем, - не знаю, где теперь эти души: жизнь, движение, события все перевернули, и, Бог знает, что сделали с понятием "нормы"...

"момента", его читают не только "души, тяготеющие к норме", его читают всякие души, положительно весь мир. Она совершенно не поняла Чехова не только, как писателя, а и как человека, ей казалось, что Чехову Италия совсем не понравилась, - не буду на этом останавливаться, так как об этом он очень много писал своим родным и друзьям. Видимо, он нарочно при Мережковских был сдержан, говорил пустяки, его раздражали восторги их, особенно "мадам Мережковской", которая ему, видимо, не нравилась, и она не простила ему его равнодушия не к Италии, а к себе.

И гораздо меньше изменялись на своем пути литературном, и жизненном Мережковские, чем Чехов, это у них не было "возраста", это они родились почти такими же, как и умерли! 

* * *

Станиславский да и другие актеры, вспоминая Чехова, приписывают ему злоупотребление частицей "же", я же, вам же, сказал же и т. д. Я этого никогда не замечал за ним; если Чехов и употреблял "же", то в меру.

"С легкой руки артистов Художественного театра, по многим воспоминаниям Чехов заговорил удивительным языком, каким он никогда не говорил в действительности: я же... вы же... и т. д." 

* * *

Такого, как Чехов, писателя еще никогда не было!

Поездка на Сахалин, книга о нем, работа во время голода и во время холеры, врачебная практика, постройка школ, устройство таганрогской библиотеки, заботы о постановке памятника Петру в родном городе - и все это в течение семи лет при развивающейся смертельной болезни!

А его упрекали в беспринципности! Ибо он не принадлежал ни к какой партии и превыше всего ставил творческую свободу, что ему не прощалось, не прощалось долго.