Заметки (о литературе и современниках)

Заметки (о литературе и современниках)

Рассказ моего домашнего воспитателя о Гоголе:

— Я его однажды видел. Это было в одном московском литературном доме. Когда мне его показали, я был так поражен, точно увидел что-то сверхъестественное. Подумать только: Гоголь! Я смотрел на него с неописуемой жадностью, но запомнил только то, что он стоял в толпе, тесно окружавшей его, что голова у него была как-то театрально закинута назад и что панталоны на нем были необыкновенно широки, а фрак очень узок. Он что-то говорил, и все его почтительно и внимательно слушали. Я же слышал только одну его фразу — очень закругленное изречение о законах фантастического в искусстве. Точно этой фразы не помню. Но смысл ее был таков, что, мол, можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе.

Бывало, кричит гимназический учитель, желая поразить твое воображение ужасом:

— Ты опять, Бунин, не знаешь урока? Ты что ж, пастухом хочешь быть?

Он и не подозревал, какой сладкой мечты касался.

— Быть пастухом! — думал я. — Да что же может быть чудесней!

Смущала только мысль:

— А может быть, все-таки, лучше стать писателем?

* * *

Мне было семнадцать лет, я впервые приехал в Харьков. До этой поры я, выросший в деревне, не видал, конечно, даже издали ни одного живого писателя, а меж тем трепетал при одной мысли увидать его воочию. Писатели представлялись мне существами столь необыкновенными, что я был бесконечно счастлив даже знакомством в Харькове с женой писателя Нефедова. Я уже читал тогда этого писателя и хорошо понимал, сколь он скучен и бездарен. Но все равно — он был все-таки «настоящий» и очень известный в то время писатель, и вот я даже на жену его смотрел чуть не с восторгом. Легко представить себе после этого, что я испытал, случайно узнав однажды, что в Харькове живет писательница Шабельская, та самая, которая когда-то сотрудничала в «Отечественных записках!» Я из всех ее произведений читал только одно: «Наброски углем и карандашом». Произведение это было скучнее даже Нефедова и, казалось бы, уж никак не могло воспламенить меня желанием познакомиться с его автором. Но я именно воспламенился: узнав, что эта самая Шабельская живет в Харькове, тотчас же решил бежать хоть на дом ее взглянуть, и так и сделал: в тот же день пробежал несколько раз взад и вперед мимо этого замечательного дома на Сумской улице. Дом был как дом, — каких сколько угодно в каждом русском губернском городе. И все-таки он показался мне необыкновенным.

Брат смеялся, узнав о моем намерении нанести визит в этот дом:

— Не советую, — она совершенно неинтересна. И притом необыкновенно бестолкова. Познакомившись со мной, стала хвалить твои стихи в «Неделе», приписывая их мне. Я говорю: «Покорно благодарю, но только это не мои стихи, а моего младшего брата». Не понимает: «Да, да, а все-таки вы не скромничайте, — стихи ваши мне очень понравились…» Я еще раз говорю, что это не мои, а твои стихи, — опять не понимает!

Я, конечно, все-таки пошел. Пришел, робко позвонил, попросил горничную доложить, стою и с трепетом жду в прихожей, примут ли? Прихожая большая, тихая, сумрачная. Вышел рыжий господин в золотых очках, — профессор, муж писательницы, — строго и недоуменно взглянул на меня, надел пальто, шляпу, взял трость с серебряным набалдашником и молча вышел наружу. А затем появилась горничная и почему-то очень поспешно и даже как будто радостно пригласила меня войти в гостиную, а из гостиной раздался еще более поспешный и радостный, слегка шепелявый голос какой-то маленькой старушки:

— Милости прошу, милости прошу!

Точно ли она была старушка? Ничуть — ей было, я думаю, лет сорок пять, не более. Помню, однако, именно старушку, очень милую, с испуганным взором, видимо, чрезвычайно польщенную, что к ней явился поклонник. Уж на что я был смущен, а все-таки не мог не заметить, что она смущена еще более. Она даже не могла удержать счастливой и растерянной улыбки:

— Так, так, — бормотала она. — Так вы, значит, читали меня? Как это приятно, как мило с вашей стороны! А я вот читала стихи вашего брата…

Я мягко, но очень настойчиво повторил то самое, что уже говорил ей брат: это не его … Но бестолковость ее, видимо, не имела предела. Она нежно улыбнулась и опять закивала головой:

— Да, да, ваш брат прекрасно пишет! И какая удача: уже попал в «Неделю»! Ведь это первые его стихи?

С тем я и ушел от нее.

* * *

Мы в молодости были скромны, с знаменитыми людьми робки.

Помню, например, как оробела однажды одна молодая писательница, моя сверстница, придя со своей рукописью в редакцию «Вестника Европы», к Михаилу Матвеевичу Стасюлевичу: так оробела, так залилась краской и задохнулась, что стала бормотать:

— Вот я… Вот я принесла… Принесла вам, Матвей Стасюлеич… Стасюлей Матвеич…

Робок был и я, — страстно, например, хотел и так и не решился никогда пойти ни к Полонскому, ни к Майкову, ни к Фету, ни к Лескову… Видел только однажды Григоровича: был как-то в магазине Суворина, разглядывал новые книжки — и вдруг услыхал возле себя свежий и крепкий запах чудесного одеколона, поднял голову — и обомлел: Григорович!

Это было незадолго до его смерти, он был уже очень стар. Но свеж и бодр, как этот запах. Глаза веселые, живые и ласковые. Очень высок и довольно худощав. Маленькая, породистая, несколько гордо откинутая назад серебряная голова. Великолепнейшие белоснежные бакенбарды. Белоснежное кашне и превосходная енотовая шуба до пят… Не было предела моему страху, радости — и удивлению: автор «Антона Горемыки»!

ласковость ко мне, чисто отеческая заботливость к каждому стихотворению, которое я печатал при его содействии в «Вестнике Европы».

Между прочим, он подарил мне «Кузьму Пруткова» и рассказал происхождение этой книги:

— Мы — я и Алексей Константинович Толстой — были тогда молоды и непристойно веселы. Жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах. Потом решили собрать и издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову, и так и сделали, и что же вышло? Обидели старика так, что он не мог простить нам этой шутки до самой смерти! Хотели мило пошутить, а обидели так кровно, что потом не знали, что делать…

В молодости я знал многих московских поэтов из тех, что назывались «самоучками». Какой это был жалкий и трогательный народ! Какая нищета и какая одержимость в смысле любви к литературе! Воспевали они, конечно, больше всего эту нищету, горько оплакивали свою бедную долю да несправедливость, царящую в мире… Помню, один из них писал так:

Дурак катается в карете, А ты летишь на ломовом!

Вышел месяц обнаженный
При лазоревой луне,—

как писал Брюсов, твердо решивший «преображать действительность»…

Справедливость, впрочем, требует сказать, что раньше всех начал ее преображать некто Емельянов-Коханский, совершенно несправедливо забытый теперь. Это он первый поразил Москву: выпустил в один прекрасный день книгу своих стихов, посвященных самому себе и Клеопатре, — так на ней и было напечатано: «Посвящается Мне и египетской царице Клеопатре» — а затем самолично появился на Тверском бульваре: в подштанниках, в бурке и папахе, в черных очках и с длинными собачьими когтями, привязанными к пальцам правой руки. Конечно, его сейчас же убрали с Тверского бульвара — увели в полицию, но все равно: дело было сделано, действительность была преображена, слава первого русского символиста прогремела по всей Москве… Все прочие пришли уже позднее, — так сказать, на готовое.

* * *

Неприятные воспоминания о его нелепых прозаических вещах, — особенно о «Мелком бесе», где нелепости (и все одного и того же рода) тянутся на целых шестистах страницах, — и еще более неприятные о некоторых встречах с ним.

— в декабре 1896 году (в Петербурге, конечно). Зашел однажды утром к одному молодому писателю и увидал за чайным столом хозяина и какого-то незнакомого господина в учительском фраке. Хозяин, человек от природы очень живой, что-то громко и весело говорил. Господин сидел молча, с какой-то мертвой важностью подняв ничего не выражающее лицо, тупо глядя сквозь пенсне и полуоткрыв рот. Хозяин познакомил нас — он молча подал мне большую и очень некрасивую бледную руку, довольно продолжительно и бесцеремонно поглядел на меня с тем же тупым вниманием и опять стал слушать. Лет он был тогда неопределенных, хотя уже почти лыс. Фрак, панталоны, сапоги — все было у него провинциальное, бедно-чиновничье. Общий вид тоже довольно захолустный, свидетельствующий о скудных достатках и простом происхождении: песочно-рыжеватые усы и бородка, нечистый цвет желто-серого, слегка одутловатого и удлиненного лица, удлиненная картофелина носа и большая бородавка возле него, выражение лишено даже осмысленности… Это и был Сологуб. И вот что произошло при этой первой моей встрече с ним: уходя и прощаясь с нами, он вдруг задержал немного мою руку в своей и неожиданно ухмыльнулся, на мой же вопрос о причине этого смеха, глухо и все так же тупо ответил:

— Я тому смеюсь, что все гадаю: любите ли вы мальчиков?

А последний раз я видел его в 1916 году, у него на дому, на большом званом вечере. Он уже давно был славен, жил в достатке и, кажется, нередко устраивал такие вечера — собирал у себя литературных знаменитостей. В этот вечер знаменитостей собралось особенно много, были Горький, Андреев… Но хозяин почему-то долго не выходил, предоставив принимать гостей Чеботаревской. Когда же вышел, то я глазам своим не поверил сразу: на нем был смокинг, смятые и вытянутые в коленках панталоны, зеленые шерстяные носки и лакированные туфли со сбитыми каблуками.

* * *

у поэта Случевского. Я там бывал иногда. И вот, помню один вечер. Читает свои стихи один знаменитый поэт, — очень, по своему обыкновению, четко, изысканно и гордо, — когда же кончает, воцаряется, как всегда это бывает, минутное молчание, а затем раздается медлительно-презрительный голос З. Н. Гиппиус:

— Ни-че-го не понимаю.

Поэт вспыхивает и отчеканивает:

— Очень жаль, но не могу же я приставить вам свою голову. И Гиппиус отвечает еще медлительней:

— И очень рада, что не можете. Чувствовала бы себя с вашей головой весьма неудобно.

* * *

что когда он появился в зале и медленно побрел к столу, за которым мы заседали, все встали, встал даже председатель, Вел<икий> кн<язь> Константин Константинович. Старичок этот сел как раз возле меня, долго молчал, только обводил всех добрыми и грустными глазами, — и вдруг громко сказал, наклоняясь ко мне:

— А вы помните, ваше превосходительство? На похоронах баснописца Крылова… Какой страшный дождь был…

И я так оторопел, что не дал даже ему кончить, — поспешил забормотать, что на похоронах Крылова я, к сожалению, не был…

* * *

Чехов говорил про Найденова (автора «Детей Ванюшина»):

— Какие вы драматурги! Единственный настоящий драматург — Найденов: прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри! Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз с треском провалиться, а на десятый опять такой успех сорвать, что только ахнешь!

«Детей Ванюшина» Найденов написал еще несколько пьес, которые шли и в Малом театре, и в Художественном, но успеха не имел и через некоторое время как-то затерялся: новых пьес больше не ставил, — да, может быть, и не писал их, — из литературных кругов исчез, жить стал где-то под Москвой, потом переселился в Крым, безвыездно сидел там несколько лет, дождался революции, большевиков — и умер, пережив все, что полагается, сокрушенный пережитым, в нищете, в забвении и, насколько мне известно, в высоком религиозном подъеме… Странная судьба и странный был человек, истинно российское порождение!

Мы познакомились с ним вскоре после того, как на него свалилась слава, — именно свалилась, — быстро стали приятелями, часто виделись, часто вместе ездили — то в Петербург, то на юг, то за границу… В нем была смесь чрезвычайной скрытности и чисто детской откровенности, простоты и даже наивности, и вот что слышал я от него в такие откровенные минуты:

— Кто я? — мрачно, почти басом начинал он, зверски двигая челюстью, неловко запуская тонкие пальцы в черные волосы, закидывая их назад, поправляя криво висящее на тонком восточном носу пенсне, набирая в грудь воздуху, надуваясь, высоко и с усилием поднимая правое плечо, и, надувшись, приняв эту нелепую, напряженную позу, став похожим на какого-то злого ворона, медленно выпускал воздух и понемногу менял зверское выражение на удивленное, отклонял голову назад и долго глядел через пенсне пристально и бессмысленно своими карими рачьими глазами. — Кто я? — спрашивал он с удивлением — и вдруг лицо его начало все больше и больше озаряться радостью, милой и наивной улыбкой: — да сам черт не разберет, кто я! — говорил он уже тонким голосом, уже смеясь и детски-вопросительно глядя на меня. — Я ведь сам из «Детей Ванюшина»! Татарская кровь? Да, конечно, она во мне есть, мы ведь казанские, хотя и была наша семья ух какая русская, старозаветная! Учиться я, конечно, не доучился, торговал образами… Тут мне выделили некоторую часть из будущего наследства, дали семь тысяч, я поехал по делам на Кавказ — и вдруг встретил на пароходе одну особу… Встретил — и, конечно, все полетело к черту. Связались мы с ней, и через недолгое время не осталось у меня в кармане буквально ни гроша. А что было потом — долго рассказывать. Было, между прочим, то, что достукался я до приказчика в паршивой московской лавчонке готового платья… Жил в мерзком номеришке на Тверской, вставал в седьмом часу, пил чай, просматривал «Московский листок», шел на службу… По вечерам иногда писал и, написав этих самых «Детей Ванюшина», вдруг взял да и послал их в Петербург, на конкурс, объявленный Суворинским театром, послал, конечно, совершенно так, ни с того ни с сего, без всяких надежд, как какой-нибудь пьяный, вдруг вздумавший позвонить в богатый подъезд. Послал — и забыл. А в один прекрасный день развернул «Московский листок» и вдруг вижу: премия в тысячу рублей присуждена в Суворинском театре автору «Детей Ванюшина»! Что ж мне оставалось после этого делать? Покидал в чемодан свой убогий скарб — и в Петербург. Даже и не зашел в магазин, не сказал, что, мол, место я бросаю… А через некоторое время — слава и куча денег. Недурно? — спрашивал он, заливаясь радостным смехом и удивленно и вопросительно выпучивая свои рачьи глаза.

* * *

Анатолий Федорович Кони рассказывал про одного петербургского чиновника:

— Всю душу, все чувства задавил в себе ради карьеры. С подчиненными был жесток до зверства, с начальством угодлив до последней низости. Мечтая о высоком чине, несколько лет во всем себе отказывая, копил деньги на мундир с золотым шитьем. Наконец и высокого чина достиг, и мундир сшил, ухлопав на него целую тысячу рублей. Но, как нарочно, всю зиму некуда было надеть его: ни одного торжества, ни одного подходящего случая. Пришло лето, поехал на дачу — и спрятал мундир до осени в сундук, пересыпав его нафталином. А осенью умер. И вот только тогда и понадобился этот злосчастный мундир: вынули его из сундука и надели на покойника. Однако, и тут оказалась беда: золотое шитье на мундире от нафталина все почернело. И уж как же страшен был этот бритый, тонкогубый покойник, с острым носом, торчавшим из-за борта гроба, в своем черно-золотом шитье!

* * *

— Николай Васильевич Давыдов. Крупный судебный и общественный деятель, один из наиболее передовых и образованных людей шестидесятых годов и вместе с тем один из наиболее подлинных представителей старой дворянской Москвы. Ближайший друг Владимира Соловьева и Толстого (давший ему, между прочим, тему для «Воскресенья»).

Из его рассказов о Москве пятидесятых и шестидесятых годов:

— Москва в те годы была совершенно азиатским городом. Везде была ужаснейшая грязь. Круглый год, то там, то здесь, балаганы, петрушки, народные забавы, гулянья, уличная продажа всяких сластей, сбитня, «кислых щей» и тому подобного. Чрезвычайное обилие повсюду лубочных картин. В торговых рядах торговля по цехам, насильное затаскивание покупателей в лавки, безбожное запрашивание и бешеный торг, обмеривание и обвешивание. В театрах — лубочный репертуар, вонючее и тусклое освещение. В трактирах, — даже в перворазрядных, в таких, как, например, Большой Московский, — столь затоптанные половики на лестницах, что идти противно. Необыкновенное увлечение цыганами, у которых излюбленными были романсы: «Скажи душою откровенной» или «Не мне внимать напев волшебный» — словом, нечто очень романтическое. В домах, даже богатых, вечно стоял спертый дух, то и дело жгли смолки, монашки; по вечерам горели калетовские свечи; покои разделялись на мужские и женские. Почитание власти, начальства, старших было необыкновенное, равно как и религиозность и покорность всяческим «отцовским» обычаям, установлениям, обрядностям…

— Полная тьма, глушь и дичь. Страшное пьянство, лихоимство и невежественность чиновников. В волостных судах — пошехонская безграмотность, тупое равнодушие к делу, бесстыдная несправедливость решений, ни малейших основ обычного права. Сотни дел о тягчайших увечьях, о гомерических драках. Папки этих дел зачастую носили, например, такие заглавия: «Дело об откушении носа крестьянину такому-то крестьянином таким-то», «Дело о вырвании бороды такого-то таким-то…»

* * *

кресле:

— Плохо, милый, ох, как плохо! Сейчас чуть не околел от сердечного припадка. Собачья наша жизнь! Всюду зависть, злоба, интриги, каверзы, в глаза льстят, как последнему идиоту, а за спиной… Да нет, вы и представить себе не можете, что я терплю и терпел весь век!

Не знаю, как выходил он на сцену, — я знал его вообще очень мало. Но весьма возможно, что весь дрожа и крестясь от страха. Это ведь с такими часто случается. Я видел однажды за кулисами самого Росси. Он был уже стар и пресыщен всемирной славой.

— в черном плаще Гамлета, — бледный даже сквозь грим. А потом, кончив сцену, выбежал за кулисы, спотыкаясь, и чуть не замертво упал в уборной в кресло. В зале рев и аплодисменты, а он, — совсем, как Ленский, — лежит весь разбитый, со слезами на бессмысленных глазах, с крупными каплями пота в складках белой и жирной, совсем женской шеи, тонконогий и с большим животом… Ему ли было трепетать за успех! И особенно, если принять во внимание, что и дело-то происходило всего-навсего в Орле!

Вспоминаю еще Ермолову. Много раз участвовал вместе с ней в литературных вечерах — и всякий раз видел одно и то же: сидит в артистической в ожидании своего выхода совершенно вне себя от страха, не понимает, что ей говорят, поминутно вынимает из сумочки плетенный из китового уса портсигарчик, прыгающими руками закуривает, а ее горничная то и дело капает ей гофманские капли…

— И мы все, все такие! — говорил мне однажды другой старый актер того же Малого театра, Осип Андреевич Прав-дин. — Жаждем этой самой славы и похвал весь свой век. И я, конечно, всю жизнь жаждал. А что такое слава? Вот и я славился и славлюсь, а как только протяну ноги, что от этой славы останется? Ровно ничего, и чуть не на другой же день все забудут, и не только в России, а даже в этом самом клубе, где я чуть не столетие бываю каждый свободный вечер, а если и не забудут, то знаете, почему? Только потому, что пообедал я здесь однажды особенно плотно и по дороге домой испортил себе штаны, а на другой день имел глупость разболтал эту историю всему клубу. Этого-то уж не забудут! И только этим и будут вспоминать: «Бывало, покойный Осип Андреевич Правдин… ну, вот тот самый, что штаны себе испортил после одного нашего обеда…»

Примечания

— 1929. — 19 сентября (№ 3102). — С. 2–3.

Рассказ моего домашнего воспитателя… — когда Бунину было 7 лет, в семье появился гувернер Николай Осипович (в воспоминаниях брата Бунина Евгения приводятся другие инициалы имени гувернера: «Н. И.» — «Николай Иосифович»? — Литературное Наследство. — Том 84, кн. 2. — С. 230) Ромашков — сын богатого помещика, окончивший Лазаревский институт, знавший несколько языков, в том числе восточные, талантливый в живописи, в музыке и в литературе, который сыграл огромную роль в становлении характера и способностей будущего писателя.

«Наброски углем и карандашом» — имеется в виду книга «Наброски карандашом Александры Шабельской» (Спб., 1884). См. также коммент. на с. 566–567.

Мне было семнадцать лет, я впервые приехал в Харьков — Бунин приехал в Харьков к брату Юлию в поисках работы при редакциях местных газет в начале 1889 г. Таким образом, ему было не 17, а 18 лет.

Нефедов –1902) — писатель, публицист, фольклорист. Редактор журнала «Книжник» (1865–1866), газеты «Русский курьер» (1879–1881). Автор социально-этнографических очерков, повестей и рассказов из жизни крестьян и рабочих.

Брат смеялся… — старший брат Бунина — Юлий Алексеевич Бунин (1857–1921) — журналист, литературно-общественный деятель. Был народовольцем, участвовал в революционном студенческом кружке в Москве. В 1884 г. был арестован. Год пробыл в тюрьме, затем три года под надзором полиции в Озерках. В августе 1888 с. уехал в Харьков, куда позже пригласил младшего брата. Братья Бунины были дружны и душевно близки до самой смерти Юлия.

…твои стихи в «Неделе» — стихи Бунина были опубликованы в 1888 г. в «Книжках Недели», одном из самых популярных журналов того времени.

— эта история произошла с Л. А. Авиловой при первом ее посещении журнала (см. об этом в кн. Бунин И. О Чехове. — С. 138). См. также коммент. на с. 567.

Жемчужников –1908) — поэт, почетный академик Петербургской Академии наук. Двоюродный брат А. К. Толстого. Вместе с ним и своими братьями Владимиром (1830–1884) и Александром (1826–1896) являлся создателем «Сочинений» Козьмы Пруткова. Впервые писатели познакомились заочно, когда Бунин прислал свой первый рассказ («Танька») в журнал «Русское богатство». Тогда началась их переписка. Впоследствии Жемчужников помогал Бунину печататься в «Вестнике Европы». Бунин высоко ценил творчество поэта и посвятил 50-летию литературной деятельности Жемчужникова статью «Поэт-гуманист» (Вестник воспитания. — 1900.— № 3). В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Нанес он визит и поэту Жемчужникову, с которым несколько лет состоял в переписке. Жемчужников сразу оценил его стихи и помогал на первых порах устраивать их в „Вестнике Европы“. Старший собрат принял молодого поэта с распростертыми объятиями, пригласил обедать и много рассказывал о прошлом…» (Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. — Париж, 1958. — С. 91).

Коневской — Иван Иванович Ореус, 1877–1901) — поэт, критик. См. о нем также в бунинской «Записной книжке» (с. 325–326 наст, изд.)

Вышел месяц обнаженный // При лазоревой луне… — из стихотворения В. Брюсова «Творчество» («Тень несозданных созданий…»). У автора: «Всходит месяц обнаженный // При лазоревой луне…».

«Мелкий бес» (1905) — роман Ф. Сологуба.

…какого-то незнакомого господина в учительском фраке — Ф. Сологуб с 1882 по 1907 г. занимался педагогической деятельностью.

Анастасия Николаевна (1876–1921) — поэтесса и переводчица, с 1908 г. жена Сологуба, имевшая на него огромное влияние. Некоторые произведения писались ими совместно. В 1920 г. супруги хлопотали о выдаче им заграничной визы. Их долго не выпускали. Не выдержав ожидания, Чеботаревская утопилась.

Полонский Яков Петрович (1819–1898) — поэт. Цитатой из одного из его стихотворений назван рассказ Бунина «В одной знакомой улице…»

— Речь идет о К. Д. Бальмонте.

…Вел. кн. Константин Константинович — Романов Константин Константинович (1858–1915), в литературе известен под псевдонимом К. Р. Поэт, автор романсов, песен, исторической драмы и переводов. С мая 1889 г. и до конца жизни президент Петербургской Академии наук. Писал критические отзывы на представляемые в Академию наук произведения на соискание наград, в том числе рецензию на произведения Бунина (1909).

…На похоронах баснописца Крылова… — Крылов Иван Андреевич умер 9 ноября 1844 г. в Петербурге. Похоронен в Александро-Невской лавре.

«Дети Ванюшина» впервые поставлены Петербургским театром Литературно-художественного общества и имели большой успех, который был повторен в московском театре Ф. А. Корша. Бунин присутствовал на премьере «Детей Ванюшина» в театре Корша 14 декабря 1901 г. Пьеса была переведена на ряд европейских языков.

«Детей Ванюшина» Найденов написал еще несколько пьес… — в 1903 г. Найденов написал пьесы «Блудный сын», «Номер тринадцатый» и «Богатый человек». «Блудный сын» пролежал 2 года в портфеле Художественного театра. Премьера «Номера тринадцатого» была в декабре 1904 г. в театре Комиссаржевской в Пассаже и, благодаря игре В. Ф. Комиссаржевской, имела восторженную критику. Спектакль шел очень часто в течение 1905 года. В 1904 г. Найденов написал «Авдотьину жизнь». Пьесы «Стены» (1906), «Роман тети Ани» (1913) и «Работница» (1915) не имели известности предыдущих.

…через некоторое время как-то затерялся… — в 1905 г. Найденов жил в Нижнем Новгороде, с 1909 г. — почти безвыездно в Крыму. Заболев туберкулезом, переехал в Ялту, жил неподалеку от Чехова. За ним, тяжело больным, ухаживали богомольцы-странники. В социалистической революции Найденов видел воплощение христианских идеалов. Крымский ревком выдал ему «Охранную грамоту», в которой говорилось, что он находится «под покровительством Советской власти» (Крымский областной архив, Симферополь).

…часто вместе ездили… — в письме от 27 декабря 1902 г. Чехов, который шутя прозвал друзей писателей «Бунин и Бабурин», сообщает жене из Ялты: «Ждем Бунина и Найденова, которые, по газетным известиям, уехали в Константинополь». (Газетное сообщение было неверно.) В письме от 1 января 1903 г. ей же: «Бунин и Найденов теперь герои в Одессе. Их там на руках носят».

…была наша семья ух какая русская, старозаветная/ — отец Найденова, купец I гильдии Александр Петрович Алексеев владел двумя посудными магазинами. Детей в семье было 19 человек. Мать была очень религиозной и богомольной. В доме царили домостроевские обычаи.

…написав этих самых «Детей Ванюшина», вдруг взял да и послал их в Петербург, на конкурс… — в 1901 г. владелец петербургского театра Литературно-Художественного общества А. С. Суворин объявил конкурс на лучшую пьесу. В жюри входили П. П. Гнедич, А. Р. Кугель и др. По результатам конкурса I и II премии решили не присуждать, 6 пьес были удостоены третьей премии, в их числе «Дети Ванюшина». О результатах конкурса Найденов узнал 4 октября 1901 г. из московской газеты «Курьер». 6 октября 1901 г. Найденов писал провинциальному антрепренеру П. А. Соколову-Жамсону, с которым у него была предварительная договоренность об участии в составе театральной труппы, гастролирующей в Ельце: «… сегодня уезжаю по делу постановки на сцене своей пьесы, получившей на днях премию на конкурсе Худ. — Литерат. театра. Из Петербурга, если ничто меня не задержит, я напишу Вам» (Рукописи, отдел ГЦТМ им. А. А. Бахрушина. Фонд П. А. Соколова-Жамсона).

Давыдов Николай Васильевич (1848–1920) — юрист, мемуарист. Заметная фигура в московской литературно-художественной среде. С 1906 года председатель Театрально-литературного комитета при Малом театре.

(1847–1908) — актер, режиссер, педагог. С 1876 г. в Малом театре, с 1907 — его главный режиссер.

Росси Эрнесто (1827–1896) — итальянский трагик, один из крупнейших представителей реалистической школы. Гастролировал в России в 1877, 1878, 1890, 1895 и 1896 гг. Бунин писал брату Юлию 28 августа 1890 г., что он с В. В. Пащенко в мае ездил на неделю в Орел слушать Росси. (Бабореко А. И. А. Бунин. — С. 25).

–1928) — крупнейшая русская трагедийная актриса. С 1871 г. в Малом театре.

(1847–1921) — актер и театральный педагог. Играл в Тифлисе, Киеве, с 1878 г. — в московском Малом театре. Главные роли — в пьесах А. Н. Островского.