Полтавец Е. Ю., Минаева Д. В.: "Номадный" и "автохтонный" аспекты в восприятии И. А. Буниным творчества Л. Н. Толстого.

«Номадный» и «автохтонный» аспекты в восприятии И. А. Буниным творчества Л. Н. Толстого.

Оппозиция «номадного» и «автохтонного» является ключевой, организующей все творчество И. А. Бунина, но она отнюдь не сводится к противопоставлению «страннического» и «оседлого». Она тесно связана с таким важным концептом бунинского творчества, как «память», и представляет собой способ освоения и понимания мира.

Оппозиция «номадного» и «автохтонного» является ключевой, организующей все творчество И. А. Бунина, но она отнюдь не сводится к противопоставлению «страннического» и «оседлого». Она тесно связана с таким важным концептом бунинского творчества, как «память», и представляет собой способ освоения и понимания мира. Было бы ошибкой соединять «номадное» со странствиями писателя или с периодом эмиграции, а «автохтонное» - с его жизнью и творчеством на родине, т. к. рассматриваемое противопоставление характерно уже для ранних произведений Бунина. В интересах максимальной терминологической точности следует отметить, что слово «номад», встречающееся в поэзии Бунина и отсылающее к эллинистическим представлениям, для Бунина означало не просто «кочевник», «странник», «скиталец». «Номадное» в понимании Бунина не может рассматриваться как исключительно «экзотическое» или «ориенталистское». Это понятие для Бунина относится не столько к перемещению в земных пределах времени и пространства, сколько к «космическому», «вечному», «вселенскому». В стихотворении Бунина «Храм солнца» (1907), написанном терцинами, отсылающими к великому неземному странничеству Данте, стоянка «первого Номада» - знак начала истории человечества. «Первый Номад» - предок человечества, кочевавший по просторам Вселенной, а «колоннада» храма Солнца, напоминающая мегалитический кромлех, - дань космической символике. О колоннаде говорит Бунин: «В блаженный мир ведут ее врата» - в мир вечной Вселенной, откуда пришел прародитель – «первый Номад».

Паломнические поэзия и проза Бунина с их ярким экуменизмом отнюдь не сводятся ни к поискам христианского или мусульманского рая, ни к зарисовкам экзотических местностей. Это поиск духовной прародины, общих для человечества истоков и молитвенный экстаз («мекам», как сказано в одноименном стихотворении Бунина) преклонения перед открывающейся глубиной памяти. Бунинское странничество должно быть понято не только как земное, но и космическое, поиск космической прародины человечества. В рассказе «На Донце» есть слова: «…Невнятный голос природы, говорящий нам, что не на земле наша родина»[1]. Человечество в целом предстает как кочевник, номад в бесконечных мирах вселенной. Да и вечное скитальчество Агасфера представлялось Бунину не наказанием, а завидным уделом.

учение о расширяющейся Вселенной и ставший инициатом в Египте. Когда соотечественники упрекали Анаксагора, отошедшего от общественных забот и увлекшегося астрономией, что ему нет дела до отечества, он отвечал, показывая на небо, что ему очень даже есть дело до отечества.[2] Анаксагор не стал героем бунинской лирики, но Джордано Бруно, развивавший идеи множественности населенных миров во Вселенной, удостаивается у Бунина восторженного гимна («Джордано Бруно»).

«Автохтонное» - не бунинский термин, но он представляется нам наиболее адекватным для наименования второго члена оппозиции в общем эллинистическом ключе. Если человечество пришло на планету Земля с далеких звезд, то оно – автохтон не Земли, а всей Вселенной, как ни парадоксально это звучит с точки зрения этимологии слова «автохтон». У Бунина человек есть и автохтон как уроженец и житель определенной земной местности, и в то же время космический обитатель как уроженец и житель Вселенной. В этом Бунин – ученик Льва Толстого, подарившего своим любимым героям память о небе и умение его созерцать. В 18 лет Лев Толстой сформулировал основу своего мироощущения и творчества: «…Образуй твой разум так, чтобы он был сообразен с целым, с источником всего, а не с частью, с обществом людей; тогда твой разум сольется в одно с этим целым, и тогда общество, как часть, не будет иметь влияния на тебя» (46, 4). Трактат Бунина «Освобождение Толстого» весь проникнут этим космически-номадным смыслом. «Личность, по Толстому, способна противостоять и преодолевать влияние общества (государства, наличной цивилизации) потому и в той мере, в какой она ощущает себя итогом не одного социально-исторического, но и бесконечного природно-космического процесса… Окружающее человека космическое целое включает в себя и бесчисленное множество повседневных, ежечасных и ежеминутных впечатлений индивида, обыкновенно ни обществом, ни литературой не учитываемых, но способных глубочайшим образом воздействовать на человеческую душу», - пишет В. А. Недзвецкий[3]. В этом смысле герой бунинской новеллистики и «Жизни Арсеньева» чрезвычайно близок романному герою Л. Н. Толстого, а личность самого Толстого в качестве героя знаменитого бунинского трактата «Освобождение Толстого» есть феномен необыкновенный. Толстой у Бунина – пример такого космически обусловленного сознания, наделенного к тому же «сверхпамятью» не только рода, но и космического странника.

По словам В. П. Катаева, Бунин считал, что «у каждого подлинного художника, независимо от национальности, должна быть свободная мировая, общечеловеческая душа…»[4]. «В этом смысле я, если хотите, интернационален», - говорил Бунин[5]. Катаев знал Бунина еще до эмиграции, А. В. Бахрах оставил воспоминания о Бунине эмигрантского периода: «Оседлость была чужда его природе, а создание уютного жилища не было для него необходимостью»[6]. По мнению Бахраха, знаменитая жалоба Бунина «У зверя есть нора, у птицы есть гнездо…» - не более, чем «поэтическая вольность»; у Бунина никогда не было «локаль-патриотизма», «Россию он носил в себе и никогда не напоказ»[7]. И эта черта Бунина близка диалектике автохтонного и номадного в душе Льва Толстого, с его особым пониманием патриотизма, его чувством к России и страстностью к Ясной Поляне и его же ощущением себя ответственным за судьбы всего мира («Весь мир погибнет, если я остановлюсь», - писал Толстой в письме А. А. Толстой в 1874 году (62,130).

Даже автопсихологический, что признано всеми исследователями, герой «Жизни Арсеньева» какими-то чертами своего мироощущения близок Л. Толстому. Бунинский герой вспоминает «Детство» и «Отрочество» Толстого и вдруг сознает: «Я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства, где будто бы когда-то образовалась какая-то солнечная система, потом что-то называемое солнцем, потом земля…»[8]. «Я знаю, что это я началось когда-то и вместе с тем я знаю, что это я всегда было. Так что я во времени не могу найти своего настоящего я, буду ли я искать его совсем близко или бесконечно далеко. Я как будто никогда не появлялся, а всегда был и есть и только забыл свою прежнюю жизнь» (36, 407-408), - писал Толстой. «Рождение никак не есть мое начало, - говорит Бунин в «Книге моей жизни». – Мое начало и в той непостижимой для меня тьме, в которой я был от зачатия до рождения, и в моем отце, в матери, в дедах, прадедах, пращурах, ибо ведь они тоже я. <…> Столько я жил в воображении чужими и далекими мирами, что мне все кажется, что я был всегда, во веки веков и всюду»[9].

Если лучшие герои Толстого нефеломаны, то Бунин – поэт-астрофил. «Вселенная», «звезды» занимают огромное место в концептосфере писателя. «Как тут не вспомнить современные научные гипотезы о происхождении жизни с иных планет! Не магия ли глубинной прапамяти, а не только сама по себе красота звезд влекла Бунина к ночному небу? – Во всяком случае, в том, что звезды являлись для Бунина символом Тайны Бытия, сомневаться не приходится», - пишет, например, А. П. Тер-Абрамянц, отмечая бунинское чувство «тайной взаимосвязи» с космосом[10].

«тайновидцем плоти» (выражение Д. С. Мережковского о Льве Толстом), сказывался и в интересе Бунина к такому виду странничества души, как реинкарнация. И здесь Бунин сближается с Л. Толстым в его выдвижении на первый план именно этического аспекта и реинкарнации, и генетической памяти. «Нет закона, определяющего, на какой степени восходящего родства наши действительные предки превращаются в мифы», - пишет В. С. Соловьев[11]. Толстой мифологизировал, даже «воскрешал», по выражению Н. Ф. Федорова, в творчестве своих предков. А. Б. Гольденвейзер приводит в своих воспоминаниях слова Толстого: «Удивительно, как все прошедшее становится мною. Оно во мне, как какая-то сложенная спираль»[12]. «Все прошедшее» - это «прапамять», если использовать термин Ю. В. Мальцева. Феномен памяти определяется Толстым очень близко к тому, что подразумевал под памятью Бунин. Толстой: «Есть память своя личная, что я сам пережил; есть память рода – что пережили предки и что во мне выражается характером; есть память всемирная, божия – нравственная память того, что я знаю от начала, от которого изшел» (56, 24). Бунин: «И разве не радость чувствовать свою связь, соучастие «с отцы и братии наши, други и сродники», некогда совершавшими это служение? Исповедовали наши древнейшие пращуры учение «о чистом, непрерывном пути Отца всякой жизни», переходящего от смертных родителей к смертным чадам их – жизнью бессмертной, «непрерывной»…»[13].

Бунин придавал огромное значение особой генетической памяти рода Толстых. «О, Толстым есть что вспомнить!»[14], - восклицает он в очерке «Инония и Китеж», посвященном памяти А. К. Толстого. В «Жизни Арсеньева» герой Бунина ощущает в себе чувство принадлежности к иным странам и древним временам, отмечая свое сходство с А. К. Толстым.

Восприятие А. К. Толстого и А. С. Пушкина автопсихологическим героем близко автору, что явствует из очерка «Инония и Китеж» и статьи Бунина «Думая о Пушкине». Читает Арсеньев и Л. Н. Толстого, однако ни «Освобождение Толстого», ни мемуары Бунина не содержат строк, в которых можно было бы увидеть текстуальную перекличку с арсеньевскими впечатлениями. Общность статьи Бунина о Пушкине и повествования о восприятии творчества Пушкина героем «Жизни Арсеньева» может свидетельствовать о том, что Пушкин воспринимался Буниным безусловно, был столь же достоверным, как собственная жизнь, мать, отец, природа, Россия. Знание о Пушкине открыто всем, универсально, внерационально, вследствие чего оказалось бесспорным и для публицистически-критического очерка-интервью, и для создания художественного образа – воспоминаний романного персонажа. Пушкин, воспринимавшийся в семье Арсеньевых «с родственной фамильярностью», – почти прародитель, тотемный предок, создатель образа «усадебной России». Он успокаивает и напоминает о неколебимости жизненных основ. «Когда он вошел в меня, когда я узнал и полюбил его? Но когда вошла в меня Россия?» - соединяет сам Бунин Пушкина и свое автохтонное чувство в статье 1926 года. Связь родной земли и пушкинского творчества для Бунина так же неразрывна, как в формуле М. М. Пришвина: «Моя родина есть повесть Пушкина «Капитанская дочка»»[15].

А вот Лев Толстой – предмет напряженного изучения, размышлений, сопоставлений, он герой не только мемуаров, но и философского трактата, а скорее – экстатического и экзистенциалистского манифеста («Освобождение Толстого»). Толстой – непостижимый и недоступный - будоражит, зовет к поиску, уходу, изменению жизни: опроститься, стать толстовцем, распространять нелегальную литературу, всем пожертвовать ради творчества, покинуть отчий кров, дойти, наконец, до изнеможения в попытках осмыслить жизнь и смерть.

Если перифраз пушкинских строк в бунинском описании зимней метельной ночи, «зимнего утра» в родной усадьбе создает образ уюта и защищенности, то эпизод чтения Арсеньевым Толстого проникнут совсем иными настроениями. Холодная и бурная ночь, мгла и луна не подчеркивают для Алеши Арсеньева, как в пушкинском стихотворении, уют дома, а разрушают. Ночь, когда Арсеньев перечитывает «Войну и мир», – «какая-то мучительная, оссиановская»[16], полная «небесных знамений», напоминающая, что человек – странник во Вселенной. Рождается ощущение тревоги, тоски по дороге, по духовному странствию. Даже из пушкинского творчества вспоминается теперь только описание дороги - «Путешествие в Арзерум». Если Пушкин ощущался как , то Толстой (сосед и современник, в чем Алеша Арсеньев прекрасно отдает себе отчет) предстает все-таки в сознании Алеши явлением неправдоподобным, невозможным и зовущим уехать, странствовать, жить во всем мире («Я хочу видеть и любить весь мир, всю землю, всех Наташ и Марьянок, я во что бы то ни стало должен отсюда вырваться!»[17]). Даже интонационно и синтаксически этот экстатический монолог представляет собой отсылку к внутреннему монологу князя Андрея в знаменитом «дубовом» эпизоде.

По воздействию на душу Арсеньева и вообще по своей художественной суггестии чтение Пушкина и чтение Толстого, по мысли Бунина, диаметрально противоположны. Пушкин погружает читателя в чувство сопричастности родной земле, «отеческим гробам». Толстой заставляет вырваться и из времени, и из обжитого родного пространства.  

Можно предположить, что у героя Бунина есть основания для такого восприятия произведений Пушкина и Толстого. Вспомним, что у Пушкина любимая героиня – Ларина (от «лары»«Войне и мире» все время перемещаются. Андрей Болконский помнит, конечно, о предке, святом князе, но изображение генеалогического древа в родном доме не вызывает у него благоговения. Он живет больше в мире, чем в родной усадьбе. То же можно отнести и к Пьеру Безухову. «Анна Каренина» скупее на перемещения, но и скучнее (что отмечал сам Толстой). Концепт «дом» связан у Толстого с остановкой внутреннего развития. Дом обустраивает Иван Ильич, за что и наказан, в «Воскресении» весь смысл в отказе от покоя и уюта, крестовом походе против опутавшей Россию лжи, ключевые образы во многих произведениях – образы реки и переправы. Подвижность толстовских героев в пространстве манифестирует интенсивность духовного поиска. Странствие Толстого в мире и в вечности предпринято сознательно как поиск бессмертия.

«Поединок роковой» Лики и «бродника» Арсеньева в романе Бунина отсылает не только к автобиографическому слою романа, но и ко всем бедным Лизам русской литературы («Лика» – это почти «Лиза»). Однако и в этом случае оппозиция номадного и автохтонного проявляет себя как заложившаяся с детства литературная и жизненная модель. С детства мечтая о путешествиях по «замкам Европы» и о посвящении в рыцари, Арсеньев приобретает комплекс странствующего рыцаря, а странствующий рыцарь неизбежно обрекает свою возлюбленную на долгую разлуку. В «Войне и мире» эта модель сказывается в отношениях князя Андрея с его Лизой, а потом – с Наташей (обладательницей сверхавтохтонного имени – «родная, рожденная»). Если Толстой номадность князя Андрея объясняет и оправдывает его правдоискательством, то герой Бунина порой оказывается во власти иррациональных сил.

– это почти всегда события, связанные с дорогой, с перемещением. И даже первый любовный экстаз герои Бунина переживают в поездке. Оппозиция номадного и оседлого в пятой части романа представлена как извечное противостояние мужчины - исследователя и первооткрывателя – женщине как хранительнице домашнего очага. Разлука Арсеньева с Ликой предопределена, как нам кажется, даже не «принципиальной непознаваемостью женщины»[18], а принципиальным различием номадного и автохтонного, или, по Пришвину, мужского «центробежного» и женского «центростремительного» начала.

«пушкинское», автохтонное, связанное с родиной, имплицитно сопоставляется с «толстовским», вселенским, странническим. Это «Пингвины» (1929) и «Баллада» (1938). В «Пингвинах» представлены традиционные мифологические образы смерти («белая башня» и черная бездна), «траурные» (по общепринятой классификации мифологических птиц - шаманские) пингвины как символы неприкаянных, пропащих душ, а также ключевые толстовские образы-топосы - поезд и гостиничный номер со свечой, отсылающие к роковым для Анны Карениной и героя «Записок сумасшедшего» моментам. (Гостиница, как показала О. М. Фрейденберг[19], являлась символом смерти еще в античной традиции). Например, чрезвычайно значимая для Толстого психологическая проза Стерна также содержит «сакральный топос» - экипаж и гостиничный номер пастора Йорика. Организация повествования мотивами путешествия и воспоминания – стернианский прием, к которому, через толстовскую диалектику души, восходят особенности и бунинского романа, и ряда бунинских рассказов.

Поездка, ямщик, гостиничный номер, тьма, свеча – ключевые концепты рассказа «Пингвины», отсылающие, по замыслу автора, к толстовскому «арзамасскому ужасу». Пушкинское автохтонное начало в этом рассказе сохраняется, даже подчеркнуто, но оно уже не играет роли спасительного. «Пушкин давно умер», - осознает персонаж-повествователь, и поэтому «везде страшно мертво и пусто»[20]. Смерть Пушкина символизирует уничтожение всего, связанного с великим поэтом, как с тотемом, т. е. хранимого им пространства и времени – России.

В рассказе «Баллада» топоним «Крутые Горы» (по аналогии с названием «Лысые Горы» в «Войне и мире»), образ странницы, упоминания о «дубах», о погасшей свече, а также номинации «старый князь», «великая царица», «заглазная деревня» - толстовский «пласт» рассказа, а ликантропический «божий волк», спаситель/губитель – пушкинский «субстрат», напоминающий о «буром волке», верно служащем «царевне» (княгине), спасающем ее из «темницы» (княжеского дома). Возможно, что сюжет баллады родился у Бунина как подсознательный парафраз «Руслана и Людмилы» и даже «Капитанской дочки», где Пугачев предстает Гриневу волком в сумеречном свете оборотнической метели, а потом «верно служит» Гриневу и Маше. Если иранский миф о Буром Волке как тотемическом или фратриальном предке занесен в Европу этрусками и трансформировался в предание о Капитолийской волчице (по мысли Ю. С. Степанова[21]), то можно предположить, что и в пушкинской поэме «Руслан и Людмила» «бурость» волка, его функции волшебного помощного зверя, заточение царевны – отголоски истории Реи Сильвии, заключенной в темницу старшим в роде – Амулием.

подсознательный характер. Субъективно в «Балладе» Бунин был искренне далек от каких-либо литературных реминисценций (Бахрах приводит его слова: «Всю фабулу «Баллады» я сам сочинил…»[22]). Для Бунина думать о Пушкине – это думать «и о былой, пушкинской России, и о себе, о своем прошлом…»[23]. Понятие «пушкинская Россия» наполнено у Бунина почти автобиографическим смыслом, о «толстовской» же России он никогда не говорил. Толстой для него – явление, принадлежащее всему миру, сопоставимое и с Буддой, и с Соломоном, и с Екклезиастом, и с Пифагором, и с Христом, и с Марком Аврелием, и с Франциском Ассизским, и с Юлианом Милостивым... Эссе 1925 года «Ночь» («Цикады»), навеянное размышлениями о Толстом и текстуально близкое к «Книге моей жизни», содержит цитату из Анаксагора: «Ничто не гибнет – только видоизменяется»[24]. Никакую пушкинскую «всемирную отзывчивость» Бунину никогда не приходило в голову рассматривать в столь широком контексте. С Пушкиным Бунин связывает неизменное, глубинное в себе, с Толстым же – опыт духовных странствий.

Бунин как бы наследует толстовскую тягу к освоению новых духовных материков, незнакомых культур и религий, всех духовных богатств человечества, т. е. духовную номадность. Толстому и Бунину всегда надо было самостоятельно докапываться до истины, недаром, по Бунину, Толстой «в чужие открытия плохо верил»[25]. Да и Бунин верил, пожалуй, только в открытия Толстого; даже рассказ «Несрочная весна», который приводится Г. В. Адамовичем в качестве примера «антитолстовского», проникнут, на наш взгляд, абсолютно толстовским «странничеством» души и весенним чувством вечного обновления в духе первых страниц «Воскресения». Цитируемые Буниным на первой странице «Освобождения Толстого» слова Толстого о пространстве и времени свидетельствуют о пространстве и времени как , проходящих сквозь жизнь души. Странствие странствий – реинкарнация – присутствует не как мотив, а как сущность, и не в творчестве Толстого, а в самой его личности. Толстой не повествует о Буром волке, а сам имеет, по свидетельству Бунина, «волчьи», т. е. «божьи» глаза (эпитет, повторяющийся не только в «Освобождении Толстого», но и в стихотворениях Бунина, на первый взгляд, ничего общего с толстовской темой не имеющих, например, «Бегство в Египет», «Сказка о Козе»). Это ли не своеобразная способность к перевоплощению (по словам И. Е. Репина, у Толстого была «тысяча глаз в одной паре»), отмечавшаяся многими мемуаристами?

«весь покрыт глазами» и наделил Толстого зрением «существа иных миров»[26]. Бунин говорит об этом, как о чем-то само собой разумеющемся, мимоходом ссылается на Льва Шестова, Платона и Эврипида. Сравним с торжественностью посвящения во всевидение в Книге Исаии и особенно пушкинском «Пророке»! Для Исаии и героя «Пророка» встреча с Серафимами была единственной. А Бунин весь жизненный путь Толстого считает посвятительным испытанием (почти согласно Р. Генону, который говорит: «Состояние «скитания», или странствия, есть <…>, если говорить в целом, состояние «испытания»»[27]). Закономерно, что «все Некрополи, все кладбища мира» влекли Бунина[28], как и Толстого в изображении Бунина – «все погосты». Бунин стал скитальцем в прямом смысле этого слова с юности, Толстой прожил скитальцем последние несколько дней своей жизни, но пилигримами, «матросами Божьими», как назвал Бунина Ю. Айхенвальд, оба были всю жизнь.

Видный западный славист Р. Ф. Густафсон сопоставляет понятия Residentи Stranger в применении к персонажам Л. Н. Толстого[29]. Как и следовало ожидать, «чужак», склонный недооценивать народную правду и тяготеющий к Западу, объявляется в этом труде героем, во многом проигрывающим по сравнению с «обитателем». Сама постановка вопроса о «русском скитальце», разумеется, не нова, но и решение проблемы с позиций «почвенничества» в толстоведении исчерпало себя.

Что же касается Бунина, то отрадно, что отнесение его творчества к той литературе, которая получила оксюморонное определение «литература », не воздействует гипнотически на исследователей, не заставляет акцентировать противопоставление «родины» «чужбине». Разделение на «миры», «страдальческая тема русской жизни и литературы», «тема эмиграции и изгнанничества», предсказанная, по мысли Ю. С. Степанова, еще лермонтовским «Ангелом»[30] (наряду с бесспорной космической темой всей вообще поэзии Лермонтова), не была ведущей, как это ни парадоксально, в мироощущении Бунина. «Я вообще считаю неудачной попытку связать упадок или развитие таланта с оторванностью или прикрепленностью в родной земле», - замечает Бунин в одном из интервью 1910 года[31].

Близость «Освобождения Толстого» к философии экзистенциализма и к русскому космизму – тема, поднимавшаяся в работах Ю. В. Мальцева, О. Н. Михайлова, Л. А. Колобаевой, О. В. Сливицкой, Р. С. Спивак, Г. Б. Курляндской. На наш взгляд, недооцененный труд Бунина «Освобождение Толстого», переводящий вопрос с уровня «почвы» и «странствий» на уровень экзистенциалистский и даже «космистский», не говоря уж об особой роли принципиальных отсылок Бунина к религиям и философии Востока, должен быть более пристально рассмотрен в свете положений о том, что «модель бунинской биполярности не совпадает с европейской» (О. В. Сливицкая)[32], и что «мысль о причастности человека трансцендентному содержанию, которое выходит за пределы конечности мира, объединяет Бунина с Л. Н. Толстым» (Г. Б. Курляндская)[33].  

Бунин начинает «Освобождение Толстого» буддистской проповедью. Одна из заповедей буддизма гласит: «Быть в пути, но не покидать дом; покинуть дом, но не находиться в пути»[34]. По-видимому, Пушкин как генератор автохтонной суггестии и Толстой как великий номад в представлениях Бунина после 1937 года (столетие смерти Пушкина и год создания «Освобождения Толстого») породили не антиномию, а грандиозное «автокосмическое» чувство: человечество – уроженец и житель Вселенной. Может быть, сознание этого «космического почвенничества» и есть главный дар Бунина нам, жителям ХХIвека.

Примечания 

– М.; Посев, 1994. – С. 80.

[2] См.: Античная философия. Энциклопедический словарь. – М.: Прогресс-Традиция, 2008. – С. 109.

[3] Недзвецкий В. А. Русский социально-универсальный роман ХIХ века. – М.; Диалог-МГУ, 1997. – С. 204.

[4] Бунин И. А. Полн. собр. соч. в 13 тт. - М.; Воскресенье, 2005 – 2006. - Т. 15, доп. С. 347.

—М.; Вагриус, 2006. – С. 123.

[7] Там же, с. 134.

[8] Бунин И. А. - Т. 5. - С. 204.

– Т. 13. - С. 164, 167.

[10] Тер-Абрамянц А. П. Созвездия Ивана Бунина.// И. А. Бунин и русская литература ХХ века. – М.; Наследие, 1995. – С. 116.

– Челябинск; Урал, 1995. – С. 163.

[12] Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. – М., 1959. - С. 172.

– Т. 5. - С. 8.

[14] Бунин И. А. – Т. 10. - С. 49.

[15] Пришвин М. М. Дневники. 1932-1935. – СПб.; Росток,2009. – С. 298.

– Т. 5. - С. 137.

[18] Мальцев Ю. В. – С.. 55.

[19] См.: Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра.. – М.; Лабиринт, 1997. – С. 227.

[20] Бунин И. А. – Т. 5. – С.. 311.

– М.; Языки русской культуры, 1997. – С. 699-712.

[22] Бахрах А. В. – С. 126.

[23] Бунин И. А. – Т. 8. - С. 7.

[24] Ср. слова Анаксагора: «Ничто не рождается и не гибнет, но соединяется из вещей, которые есть, и разделяется» (Античная философия. Энциклопедический словарь. – М.; Прогресс-Традиция, 2008. – С. 110).

– Т. 8. - С. 94.

[27] Генон Р. Масонство и компаньонаж. Легенды и символы вольных каменщиков. – Воронеж; TERRAFOLIATA, 2009. – С. 88.

[28] Кузнецова Г. Н. Грасский дневник.. – М.; Астрель, Олимп, 2010. – С.. 297.

[30] Степанов Ю. С. – С. 133.

– Т. 13. - С. 17.

[32] Сливицкая О. В. Основы эстетики Бунина. Бунин и русский космизм. // И. А. Бунин: proetcontra. – СПб.; РХГИ, 2001. – С. 459.

– ХХ веков. – Воронеж; Квадрат, 1995. – С. 12.

[34] Миура Иссю, Сасаки Рут Фуллер. Коаны дзэн. – СПб.;Наука, 2006. – С. 106.

Е. Ю. Полтавец, Д. В. Минаева